Когда Фердинанд понял, что я никакая не партнерша по оргиям, а всего лишь безнадежно обыкновенная, банально влюбленная женщина, я думала, он меня бросит. Молила Бога, чтобы бросил. Но нет, он почему-то изменил линию поведения: оказывается, сентиментальный вертопрах прикипел ко мне. Послушать его, так до встречи со мной в его жизни не было ничего стоящего, так, однодневки. Как по волшебству, он вдруг стал поборником верности, заговорил о браке, о том, чтобы усыновить ребенка. Это он-то, ярый противник моногамии, вызывался быть мужем и отцом семейства! Что-то тут явно было нечисто. В самом деле, он меня любил или хотел, как говорится, и невинность соблюсти, и капитал приобрести: не потерять меня и сохранить холостяцкую вольницу? Беда в том, что лгун может иногда сказать и правду, да только никто ему не поверит. Вот и я не верила ни одному его слову, он меня совсем заморочил. Давал обещания, забывал о них и снова обещал. Его вольты изматывали меня. Любовь боролась во мне с желанием докопаться до истины, и я стала шпионить за своим ненаглядным; больше всего мне хотелось насадить его на булавку, как бабочку под стеклом. Я рылась в его одежде, в нижнем белье, шарила по карманам. Откуда бы он ни пришел, с порога хваталась за его руки, вынюхивала на подушечке среднего или указательного пальца запах женщины – я-то знала, какой он до этого охотник. Я была сама себе противна – как можно пасть так низко? – но ничего не могла с собой поделать.
Часами я расшифровывала его записную книжку: это был настоящий кладезь, письмена, требовавшие не меньше терпения и прозорливости, чем какой-нибудь старинный манускрипт. Все записи в ней поддавались двоякому, а то и троякому толкованию, за всякой назначенной встречей могла крыться интрижка, возможная соперница. Я копила улики, таинственные адреса, будто нарочно неразборчивые, фамилии, наспех, как бы в беспорядке нацарапанные имена, которые могли быть и мужскими, и женскими, инициалы над номером телефона, цифры которого были написаны так небрежно, что читались и так и эдак. И на все эти каракули находилось объяснение: агент, например, или директор театра, с которым нужно срочно связаться. В этом хаосе чувствовалась система, и я ставила себе целью выявить ее, вооружившись лупой и карандашом. Мне случалось набирать какой-нибудь номер, я слушала голос и, устыдившись, вешала трубку. Если голос был женский, пыталась представить себе его обладательницу, ее возраст, характер. Нежный голосок был для меня признаком чувственности, и я мечтала слышать только стервозных абоненток. С Фердинандом я узнала морок красивых слов – красивых и лживых. Он изъяснялся теперь на двух языках – любви до гроба и независимого непостоянства, говорил «Я люблю тебя» и «Я люблю свою свободу» на одном дыхании, и я терялась, не понимая, что же ему все-таки нужнее – якорь или воля. А ведь мастером двойной игры был в свое время мой родной отец. В Льеже, где мы жили, он целых пятнадцать лет содержал еще одну жену, родившую ему двух детей, и ухитрялся жить на два доме, благо расстояние между ними было всего несколько километров, по разным берегам Мааса . Я так и не познакомилась с двумя моими единокровными сестрами почти одних лет со мной, одна из которых, говорят, вылитая я. Везет же мне: после двуличного отца достался лживый любовник; в обоих случаях мужчина вешал мне лапшу на уши, и я уже не знала, можно ли вообще верить словам.
От хорошего настроения не осталось и следа; после Люксембургского сада в больницу я пришла злая на весь свет, огрызалась на медсестер, наорала на какого-то интерна так, что тот залился краской, послала куда подальше журналиста, который собирал материал о буднях дежурных врачей. Вечер начался хуже некуда, я срывалась на пациентов, слушала их вполуха, не глядя выписывала транквилизаторы. В эту окаянную жару у слабых на голову вовсе крыша ехала, и у меня в первую очередь. Некоторые из больных изводили меня кошмарной разговорчивостью. Я повторялась, дважды задавала одни и те же вопросы, ставила диагнозы наобум. О карьере я больше не помышляла. Так бы и крикнула всем этим утопающим, которые отчаянно цеплялись за меня: да тоните себе, исчезните с глаз долой раз и навсегда! И главное – заткнитесь наконец, скопище жалких нытиков! Философы на мою голову! Один неплохо одетый мужчина, жаловавшийся на угнетенное состояние, многословно винил себя во всех смертных грехах. Послушать его, он был причиной всех невзгод своей семьи и всех бед Франции тоже. Твердил без конца: это все я, я мразь. Под конец я не выдержала: а дыра в озоновом слое – тоже ваша работа? Он ошеломленно уставился на меня: как вы догадались?
Мне надо было на ком-то сорвать злость, и под горячую руку подвернулся Бенжамен Толон. Дежуривший днем психиатр оставил для меня записку в его карте: вы уверены, что госпитализация была необходима? Что значит этот маскарад? Мой ряженый действовал на нервы персоналу и другим больным, те дразнили его Фантомасом, издевались, подначивали открыть лицо. Двое даже попытались сорвать с него маску. Желая спрятаться, он только привлекал к себе внимание. Я зашла к нему – во избежание инцидентов его поместили в отдельную палату – и предупредила, что его вышвырнут на улицу, если он не прекратит это безобразие. Я попыталась вложить в свою тираду все отвращение, на какое только была способна, но так нервничала, что растеряла слова. Только в дверях сумела наконец выдать нечто связное:
– И не вздумайте сегодня являться ко мне с вашими бреднями. Только попробуйте – я вызову санитаров и скажу, что вы набросились на меня.